Померанцев: мы - люди одного меридиана. Украинского... Ч.1
Хотела было написать, что Игорь Померанцев – особа, широко известная в узких кругах, но вовремя осеклась и отрекаюсь от этой хамской формулы. Узкие круги оказались довольно обширными, ведь встречи с Померанцевым «Обозреватель» ждал три дня – все это время Померанцев, приехавший в Киев на презентацию новой книги – «Винарні»– общался с другими журналистами.
Итак, кто такой Померанцев? По самоопределению – «шут гороховый», infant terrible(согласно определению критиков, доводилось встречать и такое!). Что, как и почему – читайте в интервью. Из иных определяющих штрихов биографии: подвергался преследованиям КГБ (официально – за распространение нелегальной литературы), пережил допросы, предательство и прочие сопровождающие любую политическую травлю вещи.
З 1978 года – в эмиграции. Поэт. Радиожурналист. Автор пьес, сборников прозы и эссе. Работает на радио «Свобода», ведет радиожурнал «Поверх барьеров». Из фактов, которые к делу «не пришьешь»: умнейший и обаятельнейший человек. Весел и остроумен, так что плохо лишь одно – часто Померанцева «живьем» не увидишь, довольствоваться приходится случаем…
- Вас, русского, родители в пятилетнем возрасте вывезли в Черновцы, и так началась ваша Украина. Позже – с 1978-го – началась Европа. Итак, кто вы – русский, украинец или европеец?
- Да, моя украинская биография началась с Черновцов. Отец мой родился в Одессе, был двуязычным, начинал карьеру как русскоязычный журналист, дошел до должности главного редактора молодежной газеты в Днепропетровске – это было в 1941-м, накануне войны. С 1953 года работал в газете «Радянська Буковина”.
Помню, когда мне было лет десять, я спросил: «Папа, а ты был когда-нибудь за границей?». Он ответил: «Мы живем за границей». Думаю, мой отец был прав. Не было другого города со столь явно сохранившимся австро-венгерским духом – прежде всего, это касалась архитектуры города. Архитектура Черновцов играла роль диссидента (поскольку живых диссидентов там уже не было – кто-то был в ГУЛАГе, кого-то отправили на запад, ). А вот модернистская архитектура делала Черновцы городом-диссидентом, который на юношей, как я, очень сильно повлиял. Нелепо было в окружении домов-модернистов оставаться верным социалистическому реализму. Я верным и не остался, вследствие чего и произошла эмиграция в 1978 году.
Что касается людей, живших в Черновцах… Даже в мое время, то есть в 50-тые годы, город говорил на нескольких языках. Помню, как я ходил с мамой на базар – для меня это была лингвистическая ярмарка, настоящее наслаждение – еврейские дамы торговались на идиш с гуцулками – больше никогда ничего подобного я не слышал. Это были первые прививки полифонии, многоголосья… Оставалась в городе горстка австрийских евреев, парадоксальным образом выживших в ГУЛАГе – их постепенно выдавливали в Румынию, и они охотно выдавливались, предчувствуя будущее. Да, была такая горстка евреев в велюровых шляпах с элегантно поднятыми воротниками – они были как белые вороны… Потом в городе появились бессарабские евреи. И если девушка из австрийско-еврейской семьи выходила замуж за бессарабского еврея, в ее семье это считалось социальным мезальянсом…
Что касается вашего вопроса и меня самого… Моему сыну сейчас – 34 года, родился он в Киеве, на Запад мы увезли его в 10 месяцев. В Советском Союзе он впервые побывал еще во время перестройки – путешествовал тогда с московскими школьниками по Волге. Они его спрашивали: «Петя, а ты кто?». И он с дотошностью лондонского гимназиста, освоившего к тому же основы римского права, отвечал: «Я – украинец русско-еврейского происхождения, британский подданый». В разных странах, как видите, есть разные традиции самоидентификации. Я, правда, учился не в лондонской гимназии, а всего лишь в черновицкой школе, поэтому скажу так: у меня – британский паспорт, моя малая родина – Черновцы, моя большая родина – Киев, моя безбрежная родина – литература (в общем-то, собравшись с духом, я добавлю, что эта литература – русская, хотя австро-венгерская «зараза» во мне осталась, поэтому я чувствую себя чужаком в моей родной русской литературе, тем самым «австрийским евреем в велюровой шляпе»).
…Я оказался чувственным диссидентом в русской литературе – она, как известно, вышла из гоголевской «Шинели» (и мои московские друзья в том числе), а я вышел из буковинского сада. Причем в буквальном смысле слова. Я был сейчас в Черновцах, в своем садике, там все тот же белый виноград, все тот же «белый налив». Да, я и вышел из этого сада, и лучше буду оглядываться на сад, чем примерять чужую шинель…
- Ну а киевские ваши друзья откуда-нибудь вышли? Я имею в виду украинских литераторов. Или вы с ними не знакомы?
- До эмиграции я прожил в Киеве семь лет. Друзья у меня, в основном, были музыкантами. А музыканты – это люди «поверх барьеров». Музыке же, в отличие от литературы, и самиздат не нужен. Она легче преодолевает границы. Так что среди друзей у меня были музыканты и художники, и еще – чуть-чуть – переводчики; до сих пор мой самый близкий друг – Марк Белорусец – киевский переводчик австрийской поэзии на русский. Недавно он мне сказал: «Знаешь, я, бывая в Москве, мало что понимаю, что происходит, а вот когда возвращаюсь в Киев, то понимаю все». Для Марка Киев как раз – малая родина, а для меня – большая. Но, тем не менее, мы люди – одного меридиана. Украинского, я думаю.
- Слушала ваш рассказ о Черновцах и думала о том, каким же вам видится Киев? И каким бы я определила его сама? Я – киевлянка, поэтому имею право на дефиниции. Возможно, «город-космополит»? Но точно уж, что не диссидент. И вряд ли с ярко выраженной украинской закваской…
- Ну, во-первых, в 1972-м это был уютный город, хотя и очень большой. Во-вторых, такие уж у меня были иллюзии тогда, в этом городе открывались перспективы для литературной карьеры. В этом я заблуждался. Это был город под замком – политическим и идеологическим – здесь все уже оледенело от страха. Я, конечно, говорю не об общей массе, котором дела нет до политики, я говорю о литераторах. Я приехал сюда осенью 1972-го, а накануне весной прошли последние аресты. Город скукожился, и я это вскоре почувствовал, хотя сначала хорохорился, вслух говорил о самиздате, цитировал Надежду Мандельштам, Солженицына, но чувствовал, что мои слова зависают, что на меня смотрят с подозрением – говорить подобное вслух в Киеве уже не было принято…
Поэтому мои первые впечатления от Киева – это шок, как будто мне молодому литератору, вот так палец подносят к губам (делает знак молчания – Авт.), мол, знай свое место, заткнись. С другой же стороны, я был молод, дружил с музыкантами, жил богемной жизнью. Вот так все это и сочеталось, как это обычно бывает – мы же не можем бесконечно жить только политикой, только идеологией… Для меня это вообще главное – жить собственной жизнью, а не чужой. Поэтому я и сторонюсь политики и политиков, в интересах которых навязывать нам себя – а нам, в свою очередь, необходимо обороняться, возводить какие-то редуты…
- Тот страх, который, по вашим словам, сковал Киев в 1972-м, соизмерим со страхом, пережитым вашими родителями? Имею в виду сталинское время. Они вам вообще об этом рассказывали?
- Да, конечно. Я «прививку» получил: у меня дед погиб в лагере под Рыбинском, у моего отца был репрессирован брат, и он ненавидел Сталина… Так что семья у меня была небезнадежная (усмехается). Помню свою бабушку – Валентину Анисимовну Погорелову – она была замечательным фельдшером, во время войны ей пришлось вступить в партию, которую она глубоко презирала, и чтобы потом отмежеваться от партии, не становиться на учет, она специально переехала жить к нам в Забайкалье, в Читу. Отец мой, кстати, рисковал при этом весьма серьезно. Если бы все открылось, он потерял бы не просто работу, но еще и свободу. Так что у меня была нормальная семья – советская, но не худшая.
- Вернемся к буковинской полифонии и языковому многоголосью. Вы в одном из интервью говорили об украинском языке – он, «почти родной, не давался мне. Он был живой. Значительно позднее я понял, как можно его покорить: любовью». Итак, покорили? И еще вопрос. Уже в эмиграции какой язык казался вам столь же живым? Украинский? Русский? Иной?
- В доме моего отца часто бывали его коллеги, которые говорили по-украински. Звучание этой речи было для меня совершенно естественно. В школе я с удивлением обнаружил, что другие мальчики и девочки не посещают уроки украинского языка – они тоже приехали из России, были из семей военных – и воспользовались своим правом не учить язык. Конечно, это была имперская политика. У нас же в семье такая возможность даже не обсуждалась. Это было бы дико. Когда позже, в Англии, я подружился со своими сверстниками, и они мне рассказывали о своем имперско-колониальном детстве в Индии, я понял, что все то, что прожил я, не уникально. Все это случалось на окраинах других империй.
Моё врастание в украинский язык было медленным, но органичным. Я любил литературу, прочел сотни книг на украинском языке, а ведь была еще и собственная приключенческая украинская литература! Помню «Прекрасні катастрофи» Смолича, помню фантаста – был такой украинский Александр Беляев – Николая Трублаини…
- «Шхуна «Колумб»? Это была книжка и моего детства…
- …Кроме того, меня волновала поэзия, и поэтому прочесть Шекспира и по-английски, и в украинском и русском переводах было увлекательным лингвистическим приключением. Сам я писал по-русски, все-таки для меня русский язык – родной, что называется, материнский; тут я мог плавать и стилем «брасс», и по-собачьи, и как угодно. В украинском чувствовал себя стесненным, по крайней мере, когда брался за перо. Впоследствии я заговорил по-украински в эмиграции, так как выяснилось, что дети украинских эмигрантов в Лондоне вообще не понимают русский. Нужно было выбирать либо английский, либо украинский. Я, естественно, выбрал украинский. Так заграница меня и «разговорила»...
Продолжение следует.